(Процессия медленно проходила по площади. Сельские жители, приехавшие в город по торговым делам, равнодушно оборачивались вслед; купец, врач и нотариус подошли к своим окнам; отцы города дремлющие во дворе суда, успешно преодолевшие зовы плоти и дошедшие до той точки, когда Смерть начинает приглядываться к ним, а не они – к Смерти, просыпались, глазели и снова засыпали. Процессии свернула меж конями и мулами, привязанными к фургонам, двинулась по улице среди облезлых негритянских лавчонок и мастерских; у одной из них стоял Люш, вытянувшись и отдавая честь, когда они проходили.

«Кого это, Люш?» – «Мист Дональд Мэгон». – «Ох, господи Исусе, все там будем когда-нибудь. Все дороги ведут на кладбище».) Эмми сидела у кухонного стола, вжав голову в жесткие локти, запустив пальцы в волосы. Она сама не знала, долго ли она так сидела, но слышала, как они неловко выносили его из дома, и заткнула уши, чтобы не слышать. Но, даже несмотря на закрытые уши, ей казалось, что слышны все эти страшные, нелепые, неуклюжие, совершенно ненужные звуки: приглушенное шарканье робких шагов, глухой стук дерева о дерево, за ними – улетучивающийся, невыносимо циничный запах вянущих цветов, словно сами цветы, прослышав про смерть, потеряли свою непорочность. И ей казалось, что она слышит всю мучительную церемонию выноса человеческих останков. Поэтому она не слыхала, как подошла миссис Мэгон, пока та не коснулась ее плеча. («Я бы его вылечила! Дали бы мне только обвенчаться с ним вместо нее!») От прикосновения Эмми подняла искаженное, опухшее лицо, опухшее оттого, что она не могла плакать. («Хоть бы заплакать. Ты красивей меня, волосы черные, губы накрашены. Оттого так и вышло».)

– Пойдем, Эмми! – сказала миссис Мэгон.

– Оставьте меня! Уходите! – крикнула она сердито. – Вы его убили, теперь сами и хороните!

– Он, наверно, хотел бы, чтобы ты пришла, – мягко сказала та.

– Уходите! Оставьте меня, слышите! – Она уронила голову на стол, стукнувшись лбом.

В кухне настала тишина, только часы стучали. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. На веки веков. («Хоть бы заплакать».) Она слышала пыльную возню воробьев; ей казалось, что она видит, как тени, удлиняясь, ложатся на траву. «Скоро ночь», – подумала она, вспоминая ту ночь, давным-давно, в тот последний раз, когда она видела Дональда, своего Дональда, – не этого! – и он сказал: «Иди ко мне, Эмми», – и она пошла к нему. Ее Дональд умер давно, давным-давно… Часы стучали. Жизнь. Смерть. Жизнь. Смерть. В груди у нее что-то смерзлось, как посудная мочалка зимой.

(Процессия прошла под аркой с выгнутыми железными буквами. «Покойся с миром» – повторяли отлитые из металла слова: на всех кладбищах у нас – одинаковые надписи. И дальше – туда, где солнечные лучи полосами проходят сквозь кедры и спокойные голуби глухо и равнодушно воркуют над могилами.)

– Уходите! – повторила Эмми, когда кто-то снова дотронулся до ее плеча, думая, что ей все это приснилось. «Да, это сон!» – подумала она, и что-то в груди, смерзшееся, как мочалка, вдруг растопилось, превращаясь в слезы, к невероятному ее облегчению. Над ней стоял Джонс, но ей было все равно, кто тут, и, захлебываясь от слез, она повернулась, прижалась к нему.

(«Я есмь воскресение и жизнь, глаголет господь).

Желтые глаза Джонса обволокли ее, как янтарь; он смотрел на выгоревшую копну волос, на выпуклость бедра, отчетливо обрисованную поворотом тела.

(«Верующий в меня если и умрет, оживет…» « – От Иоанна, гл. 11) «О черт, да когда же она перестанет плакать? Сначала проплакала мне все коленки, теперь весь пиджак мокрый. Нет, теперь-то она мне все высушит-выгладит, будьте спокойны!»

(«…Оживет. И всякий, живущий и верующий в меня, не умрет вовеки».) Рыдания Эмми стихли; она ничего не чувствовала, кроме тепла, томной слабости и пустоты, даже когда Джонс поднял ее лицо и поцеловал ее.

– Пойдем, Эмми! – сказал он, приподымая ее.

Она послушно встала, опираясь на него, в тепле, в пустоте, и он повел ее через дом, вверх по лестнице, в ее комнату. За окном день вдруг затуманился дождем – он начался без предупреждения, без трепета знамен и трубных звуков.

(Солнце скрылось, его убрали торопливо, как расписку ростовщика, и голуби замолчали или разлетелись. Маленький бойскаут, присланный баптистским дервишем, поднял горн к губам, трубя отбой.)

2

– Эй, Боб! – позвал знакомый голос. Это был мальчик из его компании. – Пошли к Миллерам. Там в мяч играют.

Роберт посмотрел на приятеля, не отвечая, и выражение лица у него было такое странное, что тот сказал:

– Чего это ты такой чудной? Заболел, что ли?

– А чего я буду играть в мяч, раз мне неохота?! – вдруг крикнул Роберт с неожиданной горячностью и прошел мимо.

Мальчишка посмотрел ему вслед, разинув рот, потом тоже повернулся и пошел, но раза два останавливался и смотрел вслед своему дружку, который вдруг повел себя так странно и непонятно. Потом побежал, на ходу весело крича, и забыл о его существовании.

Каким странным казалось все вокруг! Улица, знакомые деревья… Неужто это его дом, где живут его родители, где жила сестра, дом, где он ест и спит, тепло укутанный, в безопасности, в спокойствии, где темнота такая добрая, такая ласковая для сна? Он поднялся по ступенькам, вошел – ему так хотелось увидеть маму. Ну, конечно, мамы нет, она еще не вернулась оттуда… Вдруг он опрометью бросился через прихожую на голос, тихонько мурлыкавший мирную песенку. Вот его друг, она надежная, как гора, в синеющем ситце, под которым плавно, как волна за плотом, колыхались слоновьи бедра, когда она переходила от стола к плите.

Нянька оборвала мягкую мелодичную песню:

– Господи помилуй, крошечка, да что с тобой?

Но он и сам не знал, что с ним. В приступе безудержного горя он прижался к широким надежным складкам ее платья, пока она вытирала полотенцем сладкое тесто с рук. Подняв мальчика, она села на стул с высокой прямой спинкой и стала укачивать его, как маленького, прижав к огромной, словно воздушный шар, груди, пока не утихли судорожные всхлипывания.

За окном день вдруг затуманился дождем – он начался без предупреждения, без трепета знамен и трубных звуков.

3

Но в этом дожде не было резкости. Он был серый и спокойный, как благословение. Даже птицы не смолкали, а сквозь редеющий запал уже влажно и настойчиво проступало золото заката.

Ректор, с обнаженной головой, не замечая дождя и капели с деревьев, медленно шагал рядом с невесткой через лужайку к дому, и они вместе поднялись по ступенькам, прошли под тусклым, непромытым фонарем над дверью. В прихожей он остановился, капли воды, бежавшие по лицу, с легким шумом стекали по его платью. Она взяла его под руку, повела в кабинет, к его креслу. Он послушно сел, и она, вынув платок из его нагрудного кармана, вытерла капли дождя с висков и щек. Он покорно терпел, ища свою трубку.

Она смотрела, как он просыпает табак по всему столу, пытаясь набить трубку, потом спокойно отняла ее.

– Попробуйте лучше мою! – сказала она и, вынув сигарету из кармашка жакета, сунула ему в рот. – Вы их никогда не курили? – спросила она.

– Спасибо, спасибо! Но научиться никогда не поздно, а?

Она зажгла ему сигарету, потом быстро принесла стакан из буфета. Стаз на колени у шкафа, она выдвигала ящик за ящиком, пока не нашла бутылку виски. А он, казалось, забыл о ее присутствии, пока она не подала ему в руки стакан.

Он поднял на нее глаза в бездонной, благодарной тоске, и она вдруг присела на ручку кресла и притянула его голову к себе. Нетронутый стакан так и остался в его руке, от медленно тлеющей сигареты подымалась ровная, тонкая струйка дыма; а вскоре и дождь прошел и капель с крыши как бы дополняла освеженную тишину, отмеряя, отсчитывая ее; солнце, прорвавшись на западе перед закатом, в последний раз взглянуло на землю.

– Значит, не останетесь? – сказал он наконец, повторяя ее невысказанное решение.