– Да черт с ними, пусть их ругаются. Чего от них ждать?
– Ничего. Но ведь я обещал матерям этих болванов, что я за ними присмотрю, поберегу их. А теперь каждый из этих ублюдков с удовольствием пустил бы мне пулю в спину, дай ему только волю.
– Но чего же ты ждешь от них? Чего тебе от них нужно? Им тут тоже не танцулька.
Они сели за стол друг против друга и замолчали. Их лица, осунувшиеся, потемневшие, казались мертвенными в незатененном, резком свете ламп, а они сидели и вспоминали про дом, про тихие осененные тополями улицы, по которым пыльным полднем скрипя тащились фургоны, а по вечерам девушки с парнями шли в кино или из кино и забегали в лавочку выпить холодной сладкой влаги, вспоминали мир, и тишину, и домашний уют тех дней, когда не было войны.
Им вспоминалась их молодость, совсем как будто недавняя, легкая неловкость после полного физического удовлетворения, молодость, и страсть, как глазурь на пироге, от нее пирог еще слаще… За окном была Бретань, и грязь, какой-то бессмысленный городишко, и мимолетная, вдвойне чужая, страсть на чужом языке. Завтра все помрем.
Наконец капитан Грин заботливо спросил:
– А как ты себя чувствуешь?
– А какого мне черта? Хотели было и меня смолоть, но теперь ничего.
Грин дважды раскрыл рот, как рыба, и Мэдден быстро сказал:
– Не беспокойся, я за ними присмотрю.
– Да я и не беспокоюсь за них. За этих-то ублюдков?
На пороге стоял рассыльный, отдавая честь. Грин поздоровался с ним, и тот, сухо передав приказ, вышел.
– Ну, вот, – сказал капитан.
– Значит, завтра утром уезжаешь?
– Как видно, так, – сказал он, рассеянно глядя на сержанта.
Мэдден встал.
– Пожалуй, я пойду. Очень устал.
Грин тоже поднялся, и они молча уставились друг на друга, как чужие.
– Утром зайдешь?
– Наверно. Зайду, конечно. Постараюсь. Мэддену хотелось уйти, и Грин хотел, чтоб он ушел поскорее, но они стояли в неловком молчании. Наконец Грин сказал:
– Я тебе очень обязан. – Запавшие от света глаза Мэддена смотрели на него с вопросом. Тени на стене казались чудовищными. – За то, что ты мне помог выскочить из этой каши. Быть бы мне под судом…
– А разве я мог иначе?
– Нет, не мог, – подтвердил Грин, и Мэдден продолжал:
– И чего ты вечно лезешь к этим бабам? Ведь они все прогнили насквозь.
– Тебе легко говорить, – невесело рассмеялся Грин. – Ты – другое дело.
Мэдден поднял руку, тронул нагрудный кармашек. Потом его рука опустилась. Помолчав, он повторил:
– Пожалуй, я пойду.
Капитан обошел стол, протянул ему руку.
– Ну, прощай! Мэдден руки не взял.
– Прощай?
– Может, я тебя не увижу, – неловко объяснил тот.
– Фу, черт. Разговариваешь, будто домой едешь. Не валяй дурака. Все это ерунда. Мало ли что, ну, досталось тебе. Всем достается.
Грин посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, упершихся в стол.
– Я не о том, я… – Он не мог выговорить: «Я хотел сказать: может, меня убьют». Но так говорить нельзя, и он сказал: – Наверно, ты раньше меня попадешь на передовую.
– Возможно. Да там на всех хватит, не иначе. Дождь внезапно прекратился, и в сыром воздухе смутно слышались звуки, идущие от притихших батальонов и полков, организованная тишина, которая страшнее всякого бунта. На дворе Мэдден попал в грязь, ощутил холод и сырость. Запахло пищей, испражнениями и сном, под небом слишком высоким, чтобы разбираться, где война, где мир.
2
Изредка он вспоминал капитана Грина, проходя по Франции сквозь перемежающуюся серебряную сетку самодовольного дождя, прорезанного вечным строем тополей, словно бесконечной каймой, за которой открывались пустые плодородные поля, дороги и каналы, деревни с резко блестящими крышами, колокольни, деревья, дороги, деревни, деревни, поселки, город, деревни, деревни, и вдруг – машины, войска, одни машины, одни войска у сборных пунктов. Он видел людей, занимавшихся войной буднично и деловито, видел французских солдат в засаленной голубой форме, играющих в крокет, видел, как смотрели на них американские солдаты, как угощали их американскими сигаретами: видел, как дрались американцы с англичанами, как никто не обращал на них внимания, кроме военных патрулей. Странное, должно быть, состояние у человека, если он – военный патруль. Или негр-генерал. Военная зона. Обычное дело. Золотое времечко для тыловиков.
Изредка он вспоминал Грина: где-то он сейчас? Даже, когда ближе познакомился со своим новым командиром. Тот был совсем непохож на Грина. Он был преподавателем колледжа и мог объяснить, в чем ошибались Александр Великий, Наполеон и генерал Грант. Человек он был мягкий: его голос еле можно было расслышать на плацу, но все его солдаты говорили: «Погоди, дай только попасть на передовую. Мы ему покажем, сукину сыну».
Но сержант Мэдден отлично ладил со своими офицерами, особенно с одним лейтенантом по фамилии Пауэрс. Да и с солдатами тоже. Даже после учений с чучелом, в учебных окопчиках, он с ними ладил. Они привыкли к звуку дальних орудий (хотя там и стреляли по другим людям), к вспышкам на ночном небе. Однажды, стоя в очереди к полевой кухне, они даже попали под бомбежку, причем расчет замаскированного французского орудия равнодушно наблюдал за этим из своего окопа; они выслушали множество советов от солдат, побывавших на передовой.
Наконец, после долгих бесцельных шатаний то туда, то отсюда, они сами пошли на передовую, и звук орудийной стрельбы перестал быть для них чем-то посторонним. Они маршировали ночью, чувствуя, как ноги утопают в грязи, слыша чавканье сапог. Потом земля стала наклонной, и они спустились в канаву. Казалась, что они сами себя хоронят, опускаются в собственные могилы, в чрево черной сырой земли, в такую густую тьму, что спирало дыхание, замирало сердце. Спотыкаясь в темноте, они пробирались вперед.
Из всех даровых советов, которыми их пичкали, они лучше всего запомнили один: если выстрелит пушка, загудит снаряд – ложись. И когда где-то, далеко в стороне, треск пулемета разорвал бредовое могильное оцепенение, давившее их, – кто-то бросился на землю, другой споткнулся об него, и все как один повалились на землю. Офицер разразился проклятиями, унтер-офицеры пинками заставили их подняться. И когда они, сбившись в кучу, стояли в темноте, пахнущей смертью, лейтенант метался между ними, коротко и горько ругаясь:
– Кой черт велел вам ложиться? Тут на две мили только и оружия, что вот, вот! – И он колотил кулаком по их винтовкам. – Поняли? Это винтовки. Понятно? Больше тут ни черта нет! Эй, сержанты! Если кто ляжет – втоптать его в грязь и бросить!
Они побрели дальше, бранясь шепотом, задыхаясь. Вдруг они очутились в окопе, в толпе солдат, и старый служака – он уже четвертый день был на передовой, – нюхом учуяв новичков, сказал:
– Гляньте, каких нам вояк прислали. Тоже пришли воевать!
– Молчать! – скомандовал голос, и к ним подбежал сержант, спрашивая: «Где ваш офицер?»
Навстречу шли солдаты, толкаясь в непроглядной мокрой темноте, и голос ехидно прошипел:
– Смотри в оба, там газы!
Слово «газы» передавалось из уст в уста, командир окриком пытался установить тишину. Однако непоправимое уже свершилось.
Газы. Пусть пули, смерть, погибель. Но газы! Им говорили, что газы похожи на туман. Не успеешь оглянуться – ты в нем. И тогда – прости-прощай!
Тишина, только беспокойное чавканье глины, тревожное дыхание. Восток неуловимо побледнел, похожий скорее на смерть, чем на рождение, и они уставились вперед, ничего не видя. Казалась, тут нет воины, хотя справа, в стороне, пушки густыми тяжелыми раскатами давили усталый рассвет.
Пауэрс, их командир, обошел окоп. Стрелять нельзя: там, впереди, в темноте, – патруль. Рассвет рос, медленно серея; вскоре земля приобрела смутные очертания. И вдруг кто-то, увидев светлеющее пятно, взвизгнул:
– Газы!
Пауэрс и Мэдден бросились на них, а они, отбиваясь вслепую, рвали на себе противогазы, топча друг друга, – их нельзя было остановить. Лейтенант беспомощно молотил кулаками, стараясь перекричать их, а тот, кто поднял тревогу, вдруг вскочил на приступку, его голова и плечи резко выделялись на унылом рассветном небе.